Глава 16

История Просыпающегося Волка

Когда Ягода и Гнедой Конь вернулись в устье Марайас, Нэтаки и я, конечно, отправились с ними. Известие о нашем предстоящем приезде опередило нас, и когда мы в сумерки прибыли в большой лагерь пикуни, наша палатка уже стояла между палатками Говорит с Бизоном и Хорькового Хвоста. Рядом лежала куча дров; внутри весело пылал разведенный огонь; в глубине палатки было разостлано наше ложе из мягких бизоньих шкур и теплых одеял, стояли сиденья для гостей с удобными спинками, на своих местах были разложены наша кухонная утварь и кожаные сумки, наполненные сухими ягодами, самым лучшим сушеным мясом, языками и пеммиканом. Все это сделала матушка Нэтаки, встретившая дочь крепкими объятиями и поцелуями, а меня сдержанным, но искренним приветствием. Она была хорошая женщина, можно сказать благородная женщина. Да, благородная, возвышенная, жертвующая собой женщина, всегда что-нибудь делающая для облегчения страдания больных и горя осиротевших.

Едва я успел вылезть из фургона и войти в палатку, предоставив Нэтаки и ее матери вносить наше имущество, как начали приходить мои друзья. Они, видимо, были очень рады снова встретиться со мной. И я был рад увидеть их и услышать, как они, крепко пожимая мне руку, говорили: «А-ко-тво-ки-тук-а-ан-он» — «наш друг вернулся».

Они коротко рассказывали мне о случившемся за время моего отсутствия, а затем потребовали, чтобы я рассказал о своей поездке. Пока Нэтаки готовила небольшое угощение, а они курили, я рассказал им о поездке как мог, назвал число дней, в течение которых плыл пароходом, а затем ехал поездом, чтобы добраться до дома, покрыв расстояние, которое потребовало бы 100 ночевок, если бы я ехал верхом. Я должен был повторить этот рассказ несколько раз в течение вечера у разных друзей и в палатке вождя. Когда я кончил, старик вождь стал особенно расспрашивать о железной дороге и поездах, огненных фургонах — ис-тей ан-и-кас-им, как он их называл.

Он хотел знать, не подвигаются ли железные дороги к его стране.

— Нет, — ответил я, — сюда они не приближаются. Есть только одна, идущая с востока на запад и проходящая далеко к югу отсюда по земле племени Вулф (Волка) и питающихся бараниной.

— Так, — сказал он, задумчиво поглаживая подбородок, — так! Эту дорогу многие из нас видели во время набегов на юг. Да, мы ее видели, видели ее фургоны, набитые людьми, с ревом мчавшиеся по прерии, убивая и распугивая бизонов. Напиши как-нибудь нашему Великому отцу (президенту) и скажи ему, что мы не допустим, чтобы железная дорога появилась в нашей стране. Да, скажи ему, что я, Большое Озеро, шлю ему такое послание: «Мы не позволим белым прокладывать путь для огненных фургонов через страну моего народа или селиться здесь и вскапывать почву в наших долинах, чтобы сажать то, чем они питаются».

В этот вечер я присутствовал на многих ужинах; едва заканчивалось посещение одной палатки, как меня приглашали в другую. Было уже поздно, когда я наконец вернулся домой и лег отдыхать; песни и смех большого лагеря, вой волков и койотов убаюкивали меня. Думая о далекой деревне в Новой Англии, погребенной в глубоком снегу, и об ее унылой скуке, я пробормотал: «Трижды благословен я милостивыми богами».

Нэтаки толкнула меня локтем.

— Ты разговариваешь во сне, — сказала она.

— Я не спал, я думал вслух.

— О чем же ты думал?

— Боги милостивы ко мне, — ответил я, — они добры ко мне и дали мне много счастья.

— Да, — согласилась она, — они добры. Нам нечего просить у них, они дали нам все. Завтра мы принесем им жертву.

Я заснул под ее молитву, решив, что Восток меня никогда больше не увидит, разве что иногда как гостя, быть может!

На следующий день вожди и старейшины держали совет и решили, что мы должны перекочевать к подножию гор Бэр-По. Мы отправились туда по бурой, усеянной бизонами прерии и разбили лагерь на речке, вытекавшей из заросшей соснами лощины. Здесь мы оставались несколько дней.

Тут было много вапити, оленей, горных баранов, и на утренней охоте Скунс и я убили четырех жирных самок, выбрав их, а не баранов, так как период спаривания уже почти закончился. Стада этих, ныне ставших редкими животных были так многочисленны, что мы, несомненно, могли бы убить двадцать баранов и больше, если бы только захотели. Но мы взяли не больше того, что могли унести наши лошади.

Вернувшись в лагерь, я застал Нэтаки занятой очисткой от мездры шкуры самки бизона, которую я убил. Она привязала шкуру к раме из четырех жердей для остова палатки и заморозила ее; в таком состоянии шкура легче очищается применяемым для этого коротким скребком из рога вапити со стальным режущим краем. Но и в таких условиях работа эта чрезвычайно тяжела и крайне утомительна. Я сказал, что мне хотелось бы, чтобы она перестала заниматься такой работой. Что-то в этом роде я уже говорил по такому же случаю и на этот раз тон мой был, может быть, немного резок. Она отвернулась от меня, но я успел заметить, что по щекам ее покатились слезы.

— Что я сделал? — спросил я. — Я совсем не хотел доводить тебя до слез.

— Что же, я ничего не должна делать, — спросила она в свою очередь, — только сидеть в палатке, сложа руки? Ты охотишься и добываешь мясо, ты покупаешь у торговцев разную пищу, которую мы едим. Ты покупаешь мне одежду и все остальное, что я ношу, чем пользуюсь. Я тоже хочу что-нибудь делать, чтобы мы могли жить.

— Но ты же много делаешь. Ты готовишь, моешь посуду, ты даже таскаешь дрова. Ты шьешь мне мокасины и теплые перчатки, стираешь мою одежду. Когда мы переходим на новые места, ты разбираешь и ставишь палатку, навьючиваешь и развьючиваешь лошадей.

— И все-таки большую часть времени я ничего не делаю, — сказала она прерывающимся голосом, — и женщины отпускают шутки и смеются надо мной, говорят, что я гордая и ленивая, ленивая! Слишком гордая и слишком ленивая, чтобы работать!

Я поцеловал ее, осушил ее слезы и сказал, чтобы она дубила столько шкур, сколько ей захочется, но только не работала слишком много и подолгу за раз. Немедленно она расцвела улыбками и, приплясывая, выскочила из палатки: вскоре я услышал однообразное чик-чик-чик — звук скребка на мерзлой шкуре.

Однажды ночью вокруг луны появилось слабосветящееся кольцо, а наутро более яркое кольцо окружало солнце, по обе стороны от которого были видны большие ложные солнца. Кольца эти предвещали наступление в недалеком будущем сильной бури; радужные ложные солнца были надежным предупреждением, что какой-то враг, может быть большой военный отряд, приближается к нашему лагерю. Такое сочетание событий было неблагоприятно, и для обсуждения его был созван совет. Племя не боялось встречи с любым врагом, который захочет вступить с нами в бой, но ночью в сильную бурю отряд мог бы, несомненно, приблизиться невидимо и неслышно и украсть много лошадей; снег, гонимый метелью, начисто закроет следы отряда, и его нельзя будет преследовать и настигнуть. Решено было немедленно сняться и перейти в устье Крик-ин-зе-миддл, на Миссури. Если выпадет много снегу и установятся сильные холода, то будет легче укрываться в глубокой долине реки. Лошадей можно тогда кормить сочной корой тополей, и они сохранят отличное состояние. Из-за переноса лагеря враг, в приближении которого совет был уверен, вероятно, не сможет обнаружить наши следы, особенно если обещанная приметами буря наступит скоро. К десяти часам последняя палатка была снята и уложена, и мы потянулись на юго-восток к намеченной цели. В полдень пошел снег. Вечером мы стали лагерем в Крик-ин-зе-миддл (Речка Посередине), названной так потому, что истоки ее находятся на полпути от гор Бэр-По к горам Литтл-Роки. Первые путешественники называли ее Кау-Крик (Коровья речка).

На следующее утро продолжал падать легкий снежок и сильно похолодало. Тем не менее мы снова снялись и двинулись дальше; еще засветло мы пришли к реке. Здесь мы намеревались оставаться довольно долго; охотники разъехались, кто ближе, кто дальше, по обеим сторонам долины и в прерии, расставляя западни для волков. В то время стрихнин еще не вошел во всеобщее употребление. Западни делались просто из нескольких шестов длиной в шесть-восемь футов, поставленных под углом примерно в сорок пять градусов и поддерживаемых двумя подпорками. На шесты накладывали несколько центнеров больших камней. Когда волк хватал приманку в глубине западни, тяжелая крыша обрушивалась и придавливала его. Ягода и Гнедой Конь всячески поощряли ловлю волков, так как в Штатах появился большой спрос на волчьи шкуры. Там из них делали полости для саней. Шкуры первого сорта продавались в Форт-Бентоне по четыре-пять долларов за штуку. Буря не очень разыгралась, и через несколько дней снова дул теплый чинук. Не появился также и ожидавшийся военный отряд. Дела моих друзей торговцев шли так хорошо, что им приходилось каждые две-три недели ездить снова за товарами или, когда можно было, присоединяться к партиям индейцев, отправлявшихся посетить Форт-Бентон.

Я много слышал об одном белом; его звали Хью Монро, или, на языке черноногих, Просыпающийся Волк — Макво-ай-пво-атс. Однажды во второй половине дня мне сказали что он со своим многочисленным семейством прибыл в лагерь, и немного спустя мы встретились с ним на пиру, заданном Большим Озером. Вечером я пригласил его к себе в палатку и долго разговаривал с ним за ужином; мы ели хлеб, мясо и бобы и выкурили множество трубок. С течением времени мы с ним крепко подружились. Просыпающийся Волк несмотря на старость, был одним из самых живых и деятельных людей, каких мне пришлось встречать. Это был голубоглазый блондин, приблизительно пяти с половиной футов росту, с твердо очерченным, квадратным подбородком и сильно выдающимся носом; черты его изобличали его действительный характер — смелый и решительный. Отец Просыпающегося Волка, Хью Монро, был полковником английской армии, мать происходила из Ла-Рошей, знатной французской эмигрантской семьи монреальских банкиров, владевших крупными поместьями в этом краю. Хью-младший родился в имении в Тририверс; он недолго ходил в церковную школу, только пока не научился читать и писать. Все каникулы и много дней, когда он пропускал занятия, Хью проводил в большом лесу, окружавшем имение. Любовь к природе, к приключениям, к жизни в первобытных условиях была у него в крови. Хью появился на свет в июле 1798 года. В 1813 году, всего пятнадцати лет от роду, он убедил родителей разрешить ему поступить на службу Компании Гудзонова залива, и весной того же года отправился на Запад с флотилией каноэ. Отец дал ему хорошее английское гладкоствольное ружье, мать — пару знаменитых дуэльных пистолетов Ла-Рош и молитвенник. Духовник семьи подарил Хью четки и крест и велел молиться почаще. Флотилия плыла все лето и осенью прибыла на озеро Виннипег; там они зазимовали. Весной, как только озеро очистилось ото льда, путешествие возобновилось, и наконец в один из июльских дней Монро увидел Маунтин Форт, новую факторию Компании, построенную на южном берегу реки Саскачеван, недалеко от подножия Скалистых гор.

Вокруг форта стояли лагерем тысячи черноногих, ожидая начала продажи привезенных флотилией товаров или надеясь получить в кредит пороху и пуль, кремневых ружей, капканов и табаку на предстоящий охотничий сезон. У Компании еще не было переводчика, знающего язык черноногих, речь их переводилась сначала на язык кри, а затем уже на английский. Многие из собственно черноногих, северные черноногие, хорошо говорили на языке кри, но более южные племена союза черноногих, блады и пикуни, не понимали кри. Начальник фактории, несомненно заметив у Монро необычные способности, сразу поручил ему жить и кочевать с пикуни, чтобы изучить их язык и проследить также за тем, чтобы они будущим летом вернулись со своими мехами на Маунтин-Форт. Поступили известия, что американские купцы, следуя по пути Льюиса и Кларка, с каждым годом продвигаются все дальше и дальше на запад и достигли устья реки Йеллоустон, приблизительной восточной границы обширной территории, которую черноногие считают своими охотничьими землями. Компания опасалась конкуренции американцев. Монро должен был как только сможет мешать им. «Наконец наступил день нашего выхода, — рассказывал мне Монро, — и я выступил в поход вместе с вождями и знахарями во главе длинного каравана. Тут были жители 800 палаток пикуни, около 8000 человек. Им принадлежало несколько тысяч лошадей. Какое это было грандиозное зрелище — длинная колонна всадников, волокуши и вьючные лошади и просто незанятые лошади, идущие по прериям. Да, это было грандиозное, вызывавшее восхищение зрелище. Весь долгий день мы все ехали и ехали на юг и примерно часа за два до захода солнца подъехали к краю долины, в которой текла красивая речка, окаймленная тополями. Мы спешились на верху холма и разостлали свои плащи, намереваясь посидеть на них, пока караван не спустится мимо нас в долину, чтобы расставить палатки. Один знахарь вынул большую каменную трубку, набил ее и стал пытаться разжечь, пользуясь кремнем, огнивом и куском трута, но ему почему-то не удавалось высечь искру. Я сделал ему знак передать трубку мне и, вытащив из кармана увеличительное стекло, навел его на фокус: табак зажегся, и я несколько раз затянулся через длинный чубук. Все сидевшие вокруг как один вскочили на ноги и бросились ко мне, крича и жестикулируя, будто они все сошли с ума. Я тоже вскочил, страшно испуганный, думая, что они сейчас что-нибудь со мной сделают, может быть, убьют меня, — но за что, я не понимал. Сам вождь стремительно выхватил у меня из рук трубку и начал курить ее и молиться. Но он успел затянуться только раз или два, как кто-то другой схватил ее, а у него ее взял еще кто-то. Другие оборачивались и говорили речи проходящей колонне. Мужчины и женщины соскакивали с лошадей и присоединялись к нашей кучке. Матери теснились около меня и терли об меня своих детей, произнося при этом горячие молитвы. Я различил слово, которое успел уже узнать «На-тос» — Солнце, и внезапно мне стал ясен смысл всей суматохи: они думали, что я обладаю большой магической силой, что я призвал само Солнце зажечь трубку и оно исполнило мою просьбу. Мой жест, когда я держал руку со стеклом над трубкой, означал обращение к их богу. Возможно, что они не заметили увеличительного стекла или, если и заметили, то приняли его за тайное магическое средство или амулет. Как бы то ни было, но я вдруг стал значительным лицом. С этого времени ко мне относились с величайшим вниманием и лаской.

Когда я вечером вошел в палатку Одинокого Ходока, вождя племени (я был его гостем), — меня встретило глухое рычание, раздавшееся с обеих сторон входа. Я ужаснулся увидев двух почти взрослых медведей-гризли, казалось готовых броситься на меня. Я остановился и замер на месте, но волосы мои, кажется, начали становиться дыбом; у меня было ощущение, что все мое тело сжимается. Мне недолго пришлось пробыть в таком напряжении. Одинокий Ходок отозвал своих любимцев, и они немедленно улеглись, положив морды между лапами, а я прошел к указанному мне месту, первому ложу по левую руку вождя. Прошло порядочно времени, пока я привык к медведям, и в конце концов у меня с ними установились сносные отношения. Они перестали рычать на меня, когда я входил в палатку или выходил из нее, но не позволяли прикоснуться к ним; если я делал такую попытку, они взъерошивали шерсть и готовились драться. Весной однажды ночью медведи исчезли и больше их никто не видел. Одинокий Ходок был безутешен; много дней он ходил на поиски и звал их, но тщетно. Говорят, что медведя-гризли нельзя приручить, но эти два гризли во всяком случае казались достаточно ручными; по-видимому, они по-настоящему любили своего хозяина, который кормил их сам. Их никогда не привязывали, и когда наш лагерь переходил на новые места, они шли следом за волокушами его семейства вместе с собаками. Спали они всегда там, где я их впервые увидел, — по обе стороны от входа.

Есть ли среди нас, охотников нашего времени, исследователей-любителей, хоть один, кто не радовался бы, найдя спрятанное далеко в глубине леса озерко или же скрытый в недоступных твердынях гор ледник, когда он твердо знает, что их не видел еще ни один белый, или же, взобравшись на еще не покоренный и безымянный пик, сам давал бы ему имя, какое захочет, которое впоследствии принимают все и печатают на картах правительственного картографического бюро? Представьте же себе, что должен был чувствовать юный Просыпающийся Волк, спускаясь на юг по широким прериям в тени гигантских гор, расположенных между Саскачеваном и Миссури; юноша знал, что он первый представитель своей расы, который видит все это. Его наслаждение было еще глубже от того, что он путешествовал с совершенно первобытным народом, среди которого многие еще пользовались каменными наконечниками стрел и копий и каменными ножами; с народом, языка и обычаев которого не понимал ни один белый, а он, Просыпающийся Волк, должен был со временем изучить. Ах, если бы нам выпало это счастье! Мы опоздали родиться!

Монро часто вспоминал об этом первом путешествии с пикуни, как о самом счастливом времени своей жизни. Передвигаясь небольшими переходами, иногда обходя подножия гор, а затем снова пересекая в сорока-пятидесяти милях от них широкие прерии, индейцы пришли ко времени листопада к реке Груды Скал (называемой белыми река Сан). Здесь они пробыли три месяца, а остаток зимы провели на Желтой реке (Джудит). Пикуни пересекли путь, которым шли Льюис и Кларк, и снова оказались в обширной области, по которой не проходил еще ни один белый. С наступлением весны они двинулись еще дальше на юг к реке Масселшелл, потом вниз по ней до слияния ее с Миссури, пересекли эту большую реку и продолжали кочевать в западном направлении вдоль подножия гор Литтл-Роки, а оттуда мимо гор Бэр-По до реки Марайас и ее притоков. Давно уже было решено, что до лета черноногие не вернутся в Маунтин-Форт. Ружья и пистолеты были уже бесполезны, так как были расстреляны до последнего все заряды пороха и пули. Но какое это имело значение? Разве у них не было луков и больших пучков стрел? Что в конце концов из товаров белого торговца было абсолютно необходимо для их благополучия и счастья? Ничего. Даже табак не был им нужен, потому что весной они посадили на берегах Джудит на большом участке свой собственный На-вак-о-сис, урожай которого соберут в свое время.

Один за другим предметы одежды молодого Просыпающегося Волка износились и были выброшены. Женщины его палатки выделывали шкуры оленей и горных баранов; Одинокий Ходок сам кроил и шил из них рубашки и леггинсы, которые Просыпающийся Волк стал носить взамен выброшенного. Женщинам не дозволялось шить мужскую одежду. Вскоре он был полностью одет в индейскую одежду, вплоть до пояса и набедренной повязки; его волосы отросли так, что спадали волнами ему на плечи. Он начал подумывать о том, чтобы заплести их в косы. Ап-а-ки, робкая молодая дочь вождя, шила ему обувь — летние тонкие мокасины на сыромятной подошве, красиво вышитые окрашенными иглами иглошерста; зимние — из толстой, мягкой, теплой шкуры бизона. Как-то он рассказал мне историю этой девушки и своего маленького романа. Монро был человек умеренных привычек во всем, но в тот новогодний вечер он выпил столько хорошего, горячего, приправленного пряностями шотландского виски, что обнажил свои сокровенные мысли, а я не сомневаюсь, что это были в основном мысли о давно уже умершей любимой.

«Я не мог не обратить на нее внимания, — сказал он, — в первый же вечер моего пребывания в палатке ее отца. Она была года на три моложе меня, но уже сформировавшаяся девушка, высокого роста, тоненькая, но с хорошей фигурой, красивым лицом и прекрасными глазами, с длинными волосами, с быстрыми и изящными движениями; на нее было приятно смотреть. Я привык глядеть на нее, когда думал, что никто этого не замечает; скоро я убедился, что мне больше нравится оставаться в палатке, где я мог по крайней мере быть близко к ней, чем отправляться на охоту или в разведку с мужчинами. Меня все больше радовало наступление вечера, когда я мог занять свое место в палатке напротив нее. Так проходили дни, недели, месяцы. Я учился языку пикуни легко и быстро, но я никогда не заговаривал с ней, а она со мной, потому что, как вы знаете, черноногие считают неприличным, чтобы юноши и девушки разговаривали друг с другом.

Однажды вечером в палатку пришел человек, начавший расхваливать одного юношу, с которым я часто охотился. Он говорил о храбрости юноши, о его доброте, богатстве и кончил тем, что этот молодой человек дарит Одинокому Ходоку тридцать лошадей и желает поставить собственную палатку вместе с Ап-а-ки. Я взглянул на девушку и перехватил ее взгляд; что это был за взгляд! В нем выражались одновременно страх, отчаяние и еще что-то; я не смел верить себе, что правильно истолковываю это что-то. Вождь заговорил.

— Скажи своему другу, — сказал он, — что все, что ты о нем говоришь, правда. Я знаю, что он настоящий мужчина, хороший, добрый, храбрый, великодушный молодой человек, но, несмотря на все это, я не могу отдать ему свою дочь.

Снова я взглянул на Ап-а-ки, а она на меня. Теперь она улыбалась, в глазах ее светилось счастье и то самое особенное выражение, которое я заметил перед этим. Но хотя она улыбалась, я не мог улыбнуться, так как слова Одинокого Ходока убили во мне всякую надежду, какую я мог питать на то, что когда-нибудь она станет моей. Я слышал, как он отказался от тридцати лошадей. На что же мог надеяться я, когда мне не принадлежала даже та лошадь, на которой я ездил? Я, получавший на службе только 20 фунтов в год, из которых еще нужно вычесть стоимость разных покупаемых мною вещей. Разумеется, девушка эта не для меня. И что хуже всего, в ее глазах, когда она глядела на меня, было это особенное выражение; как я ни был молод и неопытен в отношениях с женщинами, я понял, что она любит меня, как и я ее. Я страдал.

После этого вечера Ап-а-ки уже не опускала глаз, когда я ловил ее взгляд на себе, а отвечала мне открытым, бесстрашным, любящим взглядом. Мы знали теперь, что любим друг друга. Время шло. Однажды вечером она вошла в палатку, когда я выходил из нее, и наши руки встретились в пожатии. Так мы стояли мгновение, нежно, но крепко сжимая друг другу руки. Я дрожал. Я чувствовал, как дрожат мускулы ее руки. Кто-то крикнул: «Опустите полог; палатка полна дыма». Я вышел шатаясь и сел на землю. Несколько часов я просидел так, пытаясь придумать какой-нибудь способ добиться осуществления своего желания, но не мог составить никакого пригодного плана действий и, чувствуя себя глубоко несчастным, лег спать. Немного позже, может быть недели две спустя, я встретил ее на тропинке; она несла домой вязанку дров. Мы остановились и мгновение молча смотрели друг на друга; затем я произнес ее имя. Дрова с треском посыпались на землю; мы обнялись и поцеловались, не обращая внимания на то, что кто-нибудь, может быть, нас видит.

— Я не могу больше этого выносить, — сказал я наконец. — Идем сейчас, сейчас же, к твоему отцу, и я поговорю с ним.

— Да, — прошептала она, — да. Соберемся с духом и пойдем к нему. Он всегда был добр ко мне, может быть, он будет сейчас великодушен.

Позабыв о вязанке дров, мы взялись за руки и пошли. Мы остановились перед Одиноким Ходоком на теневой стороне палатки, где он сидел и курил свою длинную трубку.

— У меня нет тридцати лошадей, — сказал я, — нет даже одной, но я люблю твою дочь, и она любит меня. Прошу тебя, отдай ее за меня.

Вождь улыбнулся.

— А почему, как ты думаешь, я отказался от тридцати лошадей? — спросил он, и раньше, чем я успел ответить, продолжал. — Потому что я хотел, чтобы моим зятем был ты. Я хочу белого зятя, потому что он хитрее, много мудрее индейца, а мне нужен советчик. Мы не слепы, я и мои женщины. Мы уже давно видели, что этот день приближается, ждали, что ты заговоришь. Это произошло; теперь остается сказать только: будь добр к ней.

В тот же день для нас поставили небольшую палатку и положили в нее шкуры бизонов, кожаные сумки с сушеным мясом и ягодами, дали нам один из двух своих медных чайников, дубленые кожи, вьючные седла, веревки — все, что должно иметься в палатке. Далеко не последним делом было то, что Одинокий Ходок сказал мне, чтобы я выбрал себе тридцать лошадей из его большого стада. Вечером мы поселились в своем доме и были счастливы».

Старик прервал свой рассказ и сидел, молча вспоминая прежние дни.

— Я знаю, что вы чувствовали, — сказал я, — потому что мы испытывали то же самое.

— Знаю, — продолжал он, — видя мир, довольство и счастье в этой палатке, я не мог удержаться, чтобы не рассказать вам о днях своей юности.

Когда он ушел, я пересказал Нэтаки все, что он говорил. Это произвело на нее большое впечатление, так как, когда я кончил, на ее глазах были слезы. Она все повторяла: «Как мне его жаль! Как он одинок!»

На другой день вечером, когда он вошел и сел на свое обычное место, Нэтаки подошла к нему и поцеловала его, поцеловала дважды:

— Я целую вас, — сказала она прерывающимся голосом, — потому что мой муж передал мне все, что вы ему рассказали вчера вечером; потому что... — но больше она ничего не смогла сказать.

Просыпающийся Волк наклонил голову; я видел, как вздымается его грудь, как слезы скатываются по его гладко выбритым щекам. Кажется, и у меня в горле был какой-то комок. Но вот он выпрямился, нежно положил руки на голову маленькой женщины и сказал:

— Молю бога, чтобы он дал вам долгую жизнь и чтобы вы были всегда так же счастливы, как сейчас.

Монро пробыл на службе Компании Гудзонова залива много лет; у него была большая семья: мальчики и девочки; большинство из них живы и сейчас. Старшему, Джону, около семидесяти пяти лет, но он еще настолько молод, что каждую осень взбирается на Скалистые горы вблизи своего дома, убивает несколько горных баранов и вапити, ловит капканом бобров. Старый Монро никогда не бывал больше в родительском доме; не видел своих родителей с того дня, когда расстался с ними на пристани в Монреале. Он собирался как-нибудь поехать к ним ненадолго погостить, но все откладывал поездку, потом пришли письма двухлетней давности, сообщавшие, что и мать, и отец умерли. Пришло также письмо от адвоката, который писал, что родители завещали Монро значительное состояние и он должен приехать в Монреаль и подписать ряд документов, чтобы вступить во владение. В это время начальник фактории Маунтин-Форт уезжал в Англию в отпуск. По простоте своей Монро доверчиво выдал ему полномочие на ведение этого дела. Начальник фактории не вернулся, и в силу документов, им подписанных, Монро утратил наследство. Но это его мало беспокоило. Разве у него не было палатки, семьи, хороших лошадей и обширной земли, буквально кишевшей дикими животными, по которой он мог странствовать? Чего еще можно желать?

Расставшись с Компанией Гудзонова залива, Монро временами работал на Американскую пушную компанию, а большей частью странствовал как «независимый траппер» от Саскачевана до Йеллоустона и от Скалистых гор до озера Виннипег. Истоки южного Саскачевана были его излюбленными охотничьими угодьями. В начале 50-х годов он привел в эти места знаменитого иезуитского патера Де-Смета; у красивых озер, расположенных к югу от горы Чиф-Маунтин, они воздвигли громадный деревянный крест и назвали оба эти водных пространства озерами Сент-Мэри. На следующую зиму, после того как сыновья Монро Джон и Франсуа женились, вся семья в трех палатках стояла лагерем в этих местах. Однажды ночью на них напал большой военный отряд ассинибойнов. Дочери Лиззи, Амелия и Мэри умели стрелять, все вместе храбро сопротивлялись нападению. Незадолго рассвета они прогнали индейцев, потерявших пять человек. Одного из них застрелила Лиззи, как раз когда он собирался вытащить жерди, загораживавшие выход из загона для лошадей.

В эту зиму они убили свыше трехсот волков и, кроме того, добыли меха бобров, куниц и скунсов. Их устройство для ловли волков было настолько оригинально и в то же время просто, что стоит о нем рассказать.

На берегах выходного протока озер Монро построили длинный сарай с основанием размером двенадцать на шестнадцать футов; стенки сарая имели большой уклон внутрь и подымались вверх до высоты в семь футов; на верху пирамиды было устроено отверстие шириной примерно в два с половиной фута и длиной в восемь футов. В этот сарай забрасывались целиком олени, четверти бизоньих туш, всякое бывшее под рукой мясо. Волки, чуя запах крови и мяса и видя его ясно через промежутки в четыре-шесть дюймов между бревнами, в конце концов взбирались наверх и спрыгивали вниз через отверстие. Но выпрыгнуть назад они уже не могли, и утро заставало их в сарае, где они беспокойно кружились, совершенно сбитые с толку. Порох и пули были драгоценностью в те времена; поэтому трапперы убивали волков из лука стрелами и, открыв устроенную в одном конце дверь, давали попавшим в сарай с волками койотам уйти. Трупы убитых волков, сняв шкуры, выбрасывали тотчас же в реку, чтобы поблизости не оставалось ничего подозрительного для зверей.

Милый старый Просыпающийся Волк! Он вечно оплакивал упадок индейцев, в частности пикуни.

— Посмотрели бы вы на них, какие они были давным-давно, — говорил он, — какой это был гордый и смелый народ. А сейчас, — это проклятое виски! Нет больше великих вождей, знахари утратили свое могущество.

Читатель помнит, что старик был католиком. Но я знаю — он глубоко верил в то, что составляло религию черноногих; считал, что молитвы и тайные чары знахарей имеют силу. Он часто вспоминал о страшном могуществе человека по имени Старое Солнце.

«Был один человек, — рассказывал он, — который, несомненно, беседовал с богами и владел отчасти их таинственным могуществом. Иногда темной ночью, когда все затихнет и успокоится, он приглашал нескольких из нас в свою палатку. Когда все рассаживались, жены его засыпали огонь золой и внутри палатки становилось так же темно, как снаружи. Он начинал молиться. Сначала Солнцу, верховной силе, потом Ай-со-пвом-стан — создателю ветров, затем Сис-тсе-ком — грому и Пу-пом — молнии. Он молился, призывая их прийти и исполнить его волю; и сначала полы палатки начинали колебаться от первого дуновения приближающегося ветра, затем ветер становился постепенно все сильнее, пока наконец палатка не начинала шататься под его порывами, шесты — гнуться и скрипеть. Начинал греметь гром, еле слышный, отдаленный, и вспыхивали слабые зарницы; гроза все приближалась, пока не начинало казаться, что она у нас над головами. Раскаты грома оглушали нас, вспышки молний ослепляли, все мы сидели, оцепенев от страха. Тогда этот удивительный человек приказывал грозе уйти, ветер стихал, гром и молния удалялись с ворчанием и вспышками все дальше, пока мы не переставали слышать и видеть их».

Старик твердо верил, что все это он слышал и видел. Ни я, ни вы не сможем объяснить этого. Разве что хитрый старый волшебник гипнотизировал свою аудиторию.
Оглавление - Глава 17